ПРОЗА
ТАМ, НА ХОЛМЕ ПОД СОЛНЦЕМ...
(главы из автобиографической повести)
* * *
Я родился в шахтерском городке под Донецком в середине сорок девятого, на исходе тех самых «сороковых-роковых», которые составили основной смысл жизни поколения моих родителей и, как теперь очевидно, единственную славу моей страны в ушедшем столетии.
Отец мой, коренной кубанский казак, в шесть лет оставшийся без родителей, хлебнувший лиха беспризорничества и детских домов, в свои семнадцать сбежал на фронт из бакинской Трудовой коммуны. С июля сорок второго и по май сорок пятого прошел с боями от Моздока до Берлина и Праги. Ходил в разведку на смоленщине и в штыковые атаки под Старой Руссой, учился на офицерских курсах, был четырежды ранен, трижды награжден боевыми орденами и закончил войну дивизионным артмастером в полку 76-миллиметровых гаубиц, тех самых, что прямой наводкой били по Рейхстагу снарядами с нарисованным мелом адресом на гильзе.
Моя мама, белоруска, урожденная витебчанка, в свои пятнадцать, уже на восьмой день войны оказалась на оккупированной территории, где со своей матерью, моей бабушкой Кристиной Васильевной, и старшей сестрой, почти четыре года мыкалась под немцем в белорусских деревнях, перебиваясь поденщиной и ютясь «за Христа ради» по чужим углам.
В сорок седьмом судьба свела моих родителей в Донбассе, в небольшом шахтерском городке Харцызске, куда оба, по зову страны и бесприютности приехали на восстановление разрушенных войной донецких шахт.
* * *
Из тех, самых первых моих сознательных мироощущений, помню яркий весенний день, вероятно, Первомай пятьдесят второго. Папа, мама и я идем в кино. Точнее, идут они, а я гордо восседаю на шее у отца в новом, сшитом на заказ, военном костюмчике с маленькими артиллерийскими, как у отца, погонами и с крохотным алым флажком в руке, на котором белым написано «Миру-мир». Фильм назывался «Падение Берлина» и это первое кино в моей жизни. Позже мама рассказывала, что добрых две трети фильма я вел себя вполне достойно, сидел у папы на коленях, сопел, смеялся, тянул руки к экрану. Ну потом начали стрелять, те самые папины гаубицы адресными снарядами «По Рейхстагу», и я заплакал. Орал так, что отцу под шиканье зрителей пришлось вынести меня в фойе. Так мне и не удалось досмотреть моего первого фильма.
Много позже я все же досмотрел его и знаю теперь, чем дело кончается. А кончается оно величественным парением четырехвинтового лайнера, на котором вождь и генералиссимус в сопровождении краснозвездных истребителей летит в поверженный Берлин. И там выходит в ослепительно белом мундире к воинам-победителям и говорит с ними о величии их подвига, о величии страны. Правильные слова говорит, великие и мудрые, такие, что кинозал встает и слушает их стоя. Но я ничего этого еще не знаю, ни про вождя, ни про Великую победу, ни про лагеря в колымской пойме, и потому ору себе благим матом, так, что даже в фойе билетерша укоризненно кривит углы рта.
* * *
В шесть лет родители переехали на Кубань, родину моего отца. Шло лето пятьдесят пятого. Отец искал работу, что в маленьком казачьем городке было непросто. Мама сидела дома, шила на старом «Зингере» распашонки для моей еще не родившейся младшей сестры, учила меня читать. Я с интересом осваивал картинки и взрослые непонятные тексты в подборке журналов «Вокруг света», невесть как завалявшихся в казачьей хате.
А вечерами, когда мой дядька Сергей с отцом садились на кухне поговорить «за жизнь», затаив дыхание слушал печальные истории бытия моей казачьей родни.
Много позже, уже в Ленинграде, связав в памяти те давние отрывки, перелистав немало страниц в «публичке», я нашел несколько родных имен в «кавказских хрониках», где помянуты и есаул Иван Корниенко, геройски дравшийся при взятии Кызыл-кале на Тереке, и хорунжий Семен Корниенко, полный Георгиевский кавалер отдельной казачьей роты Тенгинского полка. Не нашел только имен четверых моих казачьих дедов из последнего поколения, бесследно сгинувших в тридцатых уже моего столетия.
* * *
Я в пятом классе. Начало шестидесятых ина улицах появились первые транзисторные приемники, стало больше красиво одетых людей и иллюминации. А по всей стране под мелодию «Куба любовь моя» шагали бесконечные вереницы хрущевских пятиэтажек.
Вот и наш дом в центре городка назначили к сносу. Родителям предложили квартиру в одной из новых хрущевок, на «голубятне», как они говорили. Не захотели. Ох, уж эта казачья, генетическая тяга к своей земле. Посему отъехали мы всем семейством к недальней городской окраине, где был куплен большой четырехкомнатный дом с огромным, в десять соток участком и вишневым садом.
На собственных приусадебных угодьях чисто символически произрастало кустов пятьдесят картошки и с десяток кустов помидоров, не требовавших особого внимания, во всяком случае от моей персоны. Одним словом, все было бы хорошо, если бы не вишни. Ах, как же восхитительно цвели эти три десятка наших деревьев в первых числах мая, и каким кошмаром для меня был сбор урожая. Вишни не абрикосы, их не возьмешь простой тряской дерева, только руками, и это моя повинность. Приходилось днями ползать по стволам и сучьям с трехлитровым алюминиевым бидончиком, притороченным к поясу, как Бен Ган по райским кущам «Острова сокровищ». Только наградой были не пиастры, а десятки эмалированных ведер мелких кисло-сладких ягод. Из них варили варенье, крутили компоты, делали вино и джемы, раздавали родственникам и сдавали перекупщикам, а они все не кончались...
Тысячу раз прав был Федор Абрамов, когда писал о том, что каждый русский человек должен-обязан походить по своей земле босыми ногами. Наверное, маленькая «приусадебная земля» моего детства далеко не то, что имел в виду классик, и все-таки, как же я благодарен теперь моим родителям и тем нескольким годам моего отрочества, за то, что провел их на этой земле. Правда, понимание всего этого пришло много позже, после многих лет жизни на благоустроенных «голубятнях» Москвы и Питера.
* * *
Менялись жизнь, опыт, увлечения. Рисование, фотография, радиотехника. Семейные альбомы до сих пор полны моих любительских снимков, а на мамином столе и доныне стоит первый, собранный мною в седьмом классе, ламповый приемник. Отец всегда поощрял мои новые увлечения, даже если они были несерьезны и коротки - находились деньги на фотоаппарат и на радиодетали, на велосипед и на боксерские перчатки. .
А еще я любил читать. Любовь к чтению мне привил отец, с первого класса регулярно приносивший мне из городской библиотеки великие книги великих сочинителей. Книги эти порой, явно опережали меня по возрасту, но всегда были умными, добрыми, такими, с которых хотелось «делать жизнь». Я вообще считаю, что в мире существует, по меньшей мере, сотня книг, сотня великих имен от Дефо и Стивенсона до Марка Твена и Пикуля, которые каждый человек должен-обязан прочитать в раннем возрасте - не позднее третьего-четвертого класса. Именно они, как мне кажется, способны заложить прочные и добрые основы в юную душу. Нравственные основы, которые при всех дальнейших жизненных трансформациях, определяют в нас главное - чувства справедливости, порядочности, внутреннего достоинства.
…Мир становился взрослее и шире. На моей книжной полке теперь другие книги, другие авторы: Джек Лондон, Толстой, Лермонтов и я пишу стихи, точнее, пробую писать. Пока неумело, наивно, но что-то в них есть и их даже печатает местная республиканская газета «Ленинское знамя», правда, гонораров не платит, совсем, как в наши дни.
* * *
После окончания восьмого класса я поступил в машиностроительный техникум. Учеба в техникуме радикально отличается от школьной. Никто особо не контролирует посещаемость, не проверяет домашние задания. Да и народ другой. В школьном классе, практически, все одногодки, не считая пары обязательных второгодников. Здесь, в группе, достаточно много людей взрослых, во всяком случае, старше меня и таких же, как я «школьников» года на два, на три.
Кроме лекций, экзаменационных сессий и обязательных осенних выездов в колхоз «на свеклу», много интереснейших и новых для меня вещей: автомобильное вождение, своя команда КВН, студенческие вечера и капустники. Преподаватели техникума, особенно по спецпредметам, сами еще вчерашние выпускники ставропольских и ростовских ВУЗов, и потому «оттягиваются» вместе с учащимися по полной программе. Мои литературные и сценические способности востребованы в полный рост. Сочиняю кавээновские хохмы, публикую сатирические куплеты в городском «Комсомольском прожекторе», читаю свои новые стихи на студенческих вечерах. Народу нравится.
* * *
...Вот и все. Через неделю я вместе со своими техникумовскими друзьями-отличниками, Виктором и Сашей, уезжаю в Москву. Накануне вручения дипломов в техникуме было распределение. Для меня и моих друзей это, в известной мере, формальность, так как мы твердо решили поступать в Московский Энергетический. Как «краснодипломщики», имеем право в составе так называемой пятипроцентной квоты выпускников техникумов..
Насчет Москвы - это я уломал приятелей. У них были планы поскромнее, не дальше Ростова. Но письма моего московского друга Женьки, и в особенности, присланные им программы вступительных экзаменов в МЭИ, сделали свое дело. К тому же Женька обещал взять на себя все заботы по нашему обустройству в столице на период вступительных экзаменов. Так что вопрос решенный...
Собирали меня в дорогу основательно. Мама впихивала в чемодан варенья и печенья, совала теплые вещи. Напрасно я пытался объяснять, что еду пока на месяц, сдавать экзамены, а потом, как поступлю, вернусь и соберу все необходимое заново (мысль о том, что не поступлю, как-то в голову вообще не приходила). Все мои аргументы на маму, увы, не действовали. Она всхлипывала, старательно запихивала обратно то, что я с негодованием выкидывал из чемодана и монотонно повторяла, что я дурак и ничего в этой жизни еще не понимаю.
Как же она была права. Только по прошествии многих лет я понял это. Понял и всю скорбь этой пустяшной ее заботы, и бесконечность утраты, переживаемой ею в тот момент. Ведь я, еще не ведая, не осознавая всего происходящего, и, вправду, уходил из родного дома. Уходил навсегда...
* * *
На стенде приемной комиссии три списка и наши фамилии, к несчастью, разбросаны по всем трем. Я зачислен в группу «теплофизиков» и остаюсь в Москве. Виктор прошел на специальность промышленная теплоэнергетика и будет первые пару лет учиться в филиале МЭИ в Смоленске. Саша в третьем списке, он не прошел по конкурсу. Настроение у всех, понятно, разное, да и дороги теперь, похоже, тоже разные. Я уезжаю на пару дней домой, сняться с военного учета и окончательно собрать вещи для московской жизни. Витя сразу в Смоленск. А Саша, так уж получилось, через пару месяцев - в сержантскую «учебку» где-то под Харьковом, а дальше на два года в Чехословакию, так некстати случившуюся в том самом месяце наших общих московских надежд, в августе шестьдесят восьмого.
* * *
Москва конца шестидесятых, как же она мне нравится, да и я ей, похоже, тоже не в тягость. Мне легко в этом городе. Легко учиться, конспектировать, сдавать «лабораторки» и зачеты. Я это уже проходил. К тому же и специальные предметы на факультете близки к техникумовской программе. Вот и славненько. Я ведь с самого начала решил, что «еду в Москву жить», а высшее образование это так, попутно.
И еще у меня новое увлечение – институтский самодеятельный театр. Театр публицистический - театр условностей. Минимум декораций, достаточно символов - фанерные макеты гитар, старые афиши и плакаты, фотопроекции на задник. Минимум костюмов - джинсы, «водолазки». Хороший свет - стробоскопы, лазерные пушки. А, главное, хорошие, современные тексты и это, как раз, моя забота.
В конце семидесятого в белорусском журнале «Неман» опубликована американская поэма Евгения Евтушенко «Под кожей статуи Свободы». Кажется, это то, что мы ищем для постановки - ультрасовременная фабула, жесткие, акцентированные тексты, много монологов. Но все равно нужна была адаптация материала к сцене: связки, прозаические заставки, лирические тексты для переложения на музыку, которых не было в поэме. Не поставив в известность автора, кроить его текст было как-то неприлично. Решили позвонить, точнее, коллектив делегировал эту функцию мне. Нашел телефон Евтушенко в одном из писательских справочников, позвонил ему домой, на Котельническую. Евтушенко взял трубку сам. Выслушав кто, откуда и зачем тревожит, маэстро после минутной паузы одобрительно хмыкнул, и сказал совершенно неожиданное:
- А вы знаете, Юрий Петрович Любимов сейчас тоже репетирует «Кожу» на Таганке. У них были те же проблемы. Я разрешил пользовать любой мой подходящий текст, если по постановочной мысли его не хватает в поэме. Да, вам еще проза для связок нужна. Написал бы сам, но, к сожалению, сейчас уезжаю. Да, почти на месяц, так что дерзайте самостоятельно, но поаккуратнее, пожалуйста. Нет, сейчас увидеться не получится, а вот на премьеру зовите, приеду с удовольствием...
* * *
Премьера на сцене ДК МЭИ была назначена на конец апреля семьдесят первого. Накануне позвонил Евгению Александровичу. Он, к счастью, не в Нью-Йорке, и даже не в Риме, обещал приехать. За час до спектакля, как условились, я вышел встретить автора к парадному входу ДК. Серая 21-я «Волга»-пикап подкатила к ДК почти вовремя и, очередной сюрприз. Евтушенко не один, он привез на нашу премьеру трех актеров Таганки: Вениамина Смехова, Машу Полицеймако и Александра Филиппенко.
…Финал спектакля великолепен. Шквал аплодисментов, кажется, и, вправду, здорово. Зритель, которому, разумеется, известно, что Евтушенко в зале, требует автора. Автор выходит, говорит добрые слова актерам. Заодно вспоминает, что когда он последний раз встречался в Штатах с Апдайком, тот поведал ему, что его переложение для сцены «Кентавра», взялся поставить один из студенческих самодеятельных театров. Этим Джон Апдайк был безмерно горд, ибо когда автора ставит самодеятельный театр, а не какой-нибудь коммерческий на Бродвее, это и есть признак настоящего интереса к произведению.
Тонко ввернул Апдайк, или Евтушенко?, ничего не скажешь. Потом Евтушенко читает залу что-то из старого, и совсем новое стихотворение - «Трамвай поэзии». Публика в восторге, требует еще. Но в «гримерке» уже готов импровизированный фуршет - с десяток бутылок сухого вина и крепленного портвейна под бутерброды с докторской колбасой, и актерская труппа требует от автора своей доли внимания
«Как молоды мы были»! И уже нет знаменитого автора, нет прославленных актеров театра на Таганке. Да и не прославлены они еще вовсе. Нет еще знаменитого смеховскогоВоланда, и Атоса из «Трех мушкетеров» тоже нет. И нет еще знаменитых монологов и киноролей Филиппенко, а есть Веня и Саша, и Маша Полицеймако. Да и Евгений Александрович для половины фуршетствующих уже просто Женя...
* * *
Первую годовщину театра решили отметить без всяких приличествующих творческому коллективу капустников и богемных тусовок, обычным, банальным походом в кафе в Столешниковом переулке. Накануне я отзвонил Евтушенко, объяснил где гуляем.
К сожалению, в десять кофейня закрывалась, пролетарская столица не Париж, официанты ненавязчиво снимали недоеденные закуски со стола и несли в подсобку. Видимо, Евтушенко, равно как и нас, такая скорая развязка не вдохновляла, поэтому маэстро поморщив лоб, неожиданно пригласил всех к себе домой, на Котельническую.
В гостиной разлили привезенное с собою вино.. Женя заговорил о поэзии, о судьбах литературных и земных, называл имена, знакомые и не очень, читал по памяти стихи Корнилова, Гумилева, Межерова и еще чьи-то. Дымили сигаретами, о чем-то спорили, потом читали по кругу. Мне очень хотелось прочесть что-нибудь свое, но увы, ничего достойного высокого слога поминаемых имен у меня не было. Непроизвольно схитрил, прочел Кульчицкого - «На перевес с железом сизым и я на проволку пойду...», а потом свои «Стихи о неверной игре». Женя заинтересованно вскинул брови:
- Чьи это?
Я краснея выдавил:
- Мои.
- Еще что-нибудь есть?
- Есть, но хуже. Я потом как-нибудь...
Этим мой первый разговор с главным поэтом страны о собственном творчестве тогда и ограничился. Это уже потом, много позже, когда сама поэзия стала для меня невыносимой внутренней потребностью, «любовью и мукой навсегда» мы продолжим с ним разговор о стихах. Но об этом я еще напишу.
* * *
Я подружился с актерами театра на Таганке. Теперь я и мои друзья по студенческим спектаклям частые гости в зале и за кулисами знаменитого театра. Конечно, это не близкие товарищеские отношения – кто мы, студенты-любители, и кто они – известные на всю страну кумиры поколения – Демидова, Хмельницкий, Золотухин, Высоцкий.. Но сама атмосфера театра, общение (пусть всего два-три слова с Высоцким или чашка кофе за одним столом с Юрием Петровичем Любимовым) многого стоили в формировании собственной эстетики и отношений с миром искусства.
Однажды, после спектакля «Антимиры» Борис Хмельницкий познакомил меня и нашего режиссера Лёню Герчикова с Андреем Вознесенским. В то время мы репетировали спектакль «Современные истории». Были в нем и стихи Вознесенского, кажется, «Плач по двум не рожденным поэмам», какие-то куски из «Озы». Нужна была консультация автора. Я позвонил, договорились о встрече в ЦДЛ. Андрей Андреич в коротком черном полупальтишке, покроя морского бушлата, и с неизменным красным шарфом в три оборота вокруг шеи, был на редкость точен. Провел нас в кофейню ЦДЛ, не в обеденный зал с камином, а в тот, который уже в мою бытность действительного члена писательского клуба называли «обезьянником».
Вознесенский, немного слышал о нашем коллективе и сразу же взял быка за рога:
- Зачем вам отдельно два-три стишка? Возьмите поэму. Вот у меня «Лед-69», можно фантастически решить в цвете. Представляете: лед политический - красный, лед экологический - зеленый, лед лирический – голубой…
Подошел поэт Игорь Шкляревский, слонявшийся по залу от стола к столу. Узнал нас, поприветствовал (нас когда-то знакомил Евтушенко). Достал из кармана книжку, похвастался: только что в Ленинграде вышел его сборник «Воля». Я немедленно напомнил ему об обещании подарить мне книгу с автографом. Шкляревский смутился:
-Понимаешь, у меня всего одна. Надо бы в Ленинград съездить, купить...
Вознесенский невозмутимо посоветовал Шкляревскому съездить.
- Если свою не найдешь, купи Виктора Соснору, у него тоже наднях книжка вышла...
Умел Андрей Андреич сказать приятное коллеге. Вообще с неординарностью мышления у него было все в порядке.
* * *
Но вот, кажется, и все. До свидания Москва, институт, театр, шесть лет моей привольной богемной жизни. Диплом защищен. Красная книжка с гербом страны на титуле основательно обмыта. Выбор сделан. Я воспользовался правом «краснодипломщика» на свободное распределение и еду в Питер, на знаменитый Ленинградский Металлический завод – флагман мирового турбостроения. Наверное, не самое умное решение. Можно было остаться еще года на три в Москве, в аспирантуре. Можно было годик отзаниматься на спецкурсах английского или французского и потом - куда-нибудь в развивающуюся Африку или Латинскую Америку за карьерой и зелеными деньгами. Но мне захотелось в Питер, делать то, чему я учился столько лет – строить турбины, проверить себя делом – что я умею и чего стою.
* * *
На заводе меня встретили хорошо. Комната в общаге, приличная работа и оклад, перспектива. А ещё город – прекрасный, блистательный: архитектура, мосты, каналы, шедевры живописи… В общем, все бы ничего, если бы не безумный вакуум, непреходящая торичеллиева пустота, поселившаяся в душе с утратой московских привязанностей и образа жизни. Не спасали ни планомерные обходы ленинградских театров и музеев, ни частые наезды московских друзей с ностальгическими застольями. Прав Вознесенский: «Природа не терпит пустот...». Пустота требовала немедленного заполнения. Спасли книги и стихи. Теперь это были не случайные, модные авторы и не случайное, на заказ или под настроение письмо. Теперь, грешно сказать, назвать это работой, но это и, вправду, была работа, по крайней мере попытка работы души и мозга.
О, эти мучительные попытки самообразования в литературе. Не просто прочтение, а заинтересованное, точное, насколько позволяет твое внутреннее восприятие и культура, прочтение Кирсанова, Тарковского, Пастернака... И восхищение точной мыслью автора, и восторг от необычности образного строя или полнозвучности рифм. Бог мой, как сладко. Как необыкновенно вкусно. Кажется, так бы и катал в горле: «Вечерело. Повсюду ретиво/ Рос орешник. Мы вышли на скат...».
А я бы так смог? Пока вряд ли.
* * *
На заводе работает ЛИТО, которым руководит поэт Петр Кобраков. В конце семьдесят- шестого Кобраков познакомил меня с известным ленинградским поэтом Леонидом Хаустовым. В то время Леонид Иванович набирал свое литературное объединение при электротехническом заводе «Источник», что на петроградской стороне. Прочитав мою подборку, Хаустов пригласил и меня. ЛИТО работалопри заводской многотиражке, редактировал которую Борис Западалов, сам неплохой сочинитель стихов и прозы, а, главное, безумный энтузиаст и пропагандист литературы. С первых же занятий в хаустовском ЛИТО стал очевиден высочайший уровень Хаустова, как учителя и профессионального литератора. Мудрейший Леонид Иванович. Каждое занятие его ЛИТО - новое открытие, новое постижение неведомых до того тайн и нюансов поэтической науки. Занимались, как правило, около трех часов, из которых добрую половину Хаустов посвящал настоящей учебе, разбору классики и творчества современных авторов.
Только много позднее, когда Леонида Ивановича уже не стало, я, равно как и многие другие его ученики, теперь уже члены Союза - Юра Шестаков, Андрей Романов, Сергей Дроздов, Володя Рекшан, смогли по-настоящему оценить "школу" Хаустова, так много давшую каждому из нас в начале пути.
* * *
Катастрофически не хватало времени. На работе шел новый проект 150-мегаваттной высокотемпературной энергетической газовой турбины. За мною были все расчеты и эксперименты по системам охлаждения лопаток. Давили жесткие сроки подготовки технической документации и производства головного образца машины.
Правда, это счастливо совпадало с темой моей диссертационной работы, но у аспирантуры своя специфика и формы обязательной отчетности - статьи, доклады на конференциях и Ученых советах. Так что далеко не всегда совмещалось. А здесь еще стихи, будто прорвало, не остановить.
Написалась поэма о Волховской ГЭС «Первая любовь Республики». Складывался сюжет и первые главы новой поэмы-размышления «о времени и о себе» с рабочим названием «Урочный час». Написалось несколько этапных, как я сейчас это представляю, стихотворений: «Провинция», «Похолоданье», «Сквозняки».
Налаживать личные связи с редакторами толстых журналов и тиражных центральных газет, как ни старался – не получалось, не было времени. Чаще просто брал конверт и отправлял подборку на имя незнакомого мне Главного редактора в город Москву. Удивительно, но зачастую приходили такие вожделенные сердцу каждого автора ответы: «публикуем, «Комсомольская правда»; «ставим в пятый номер, журнал «Смена»; «оставляем в редакционном портфеле следующего года, «Юность». С ленинградскими изданиями было проще: публикует в «Звезде» мою очередную подборку Вячеслав Кузнецов; Олег Цакунов ставит на открытие альманаха «Молодой Ленинград-80» мою поэму-хронику «Первая любовь Республики»…
* * *
О, это сладкое слово «моя первая книга». Да и не книга это вовсе, а книжечка на семьсот пятьдесят рифмованных строчек, один авторский лист всего-то. И что в нее можно запихнуть из многих тысяч уже навороченных тобою строк, где каждая твоя, родная кровь и плоть и одна другой лучше. Но ведь что-то нужно отобрать. И потом, это ведь не отдельное стихотворение, это книга, нужна цельная, связанная изнутри конструкция. Собираю, лучшее, что у меня есть, как мне кажется. Конечно «Провинция», «Похолоданье», «Стихи о старой московской квартире» и еще поэму на финал. На солидную поэму из написанных мною четырех, конечно, места нет, но хотя бы маленькую поэмку «Лейтенанты» на сто шестьдесят строк…
Напрасный труд. Сотников оказался «крепким» редактором. От составленной мною рукописи полетели «пух-перо-вата». Вылетела «Провинция», вылетел «Аттракцион» с посвящением Сереже Дроздову. С трудом удалось отстоять поэму.
* * *
Защита моей диссертации прошла с блеском, ни одного черного «шара». Работа и, вправду, была хорошая. К тому же уже и внедрена в производство, что особенно ценилось Ученым советом.
А через пару месяцев после защиты мне позвонил мой редактор и сказал, что я могу приехать и забрать в издательстве свои первые, десять авторских экземпляров, книжки. Ах, что за чудная это была весть. Разумеется, через минуту после звонка я уже мчал на своем «жигуленке» к лениздатовскому дому на Фонтанке. Тираж еще не был полностью отпечатан. Только через неделю книгу обещали допечатать полностью и пустить в продажу, но и эти первые десять моих книжек, так вкусно пахнущие свежей типографской краской, были восхитительны.
Я гнал машину через моросящие питерские сумерки и поминутно косил глазом на ярко-зеленые обложки моих книжек, небрежно раскинутых веером по переднему правому сиденью. А душа пела. Господи, до чего же хорошо, до чего же здорово все у меня складывается: и дом в городе, о котором мечтал, и прекрасная работа, и машина, и кандидатская степень, и еще книга. И мне всего тридцать два, даже не возраст Христа. Оставалось только вслед за классиком итальянского кинематографа во всю глотку прокричать в выстывающую моросящую мглу: «Жизнь прекрасна!».
Да и не мгла это вовсе, а огромное, открытое до бесконечного горизонта, словно с вершины, отчаянное пространство, насквозь пронизанное горячими золотистыми лучами, и я…
Вот он я, там, на холме, на самой вершине, под солнцем…
* * *
Еще нет одуряющей в своей скабрезности и лжи «гласности», еще все газеты перепечатывают одинаковые, отфильтрованные ТАСС новости и политические заявления Генсека, а гражданская поэзия, как в давние шестидесятые, еще может опережать официальные заявления, быть честнее и злободневнее прессы.
В восемьдесят пятом я написал «Три минуты – по Гринвичу», поэму на четыреста строк, которая, казалось, сама упала на мою бумагу из того времени перемен и надежд. Чувствовал, что уж если не совсем в «десятку», то по крайней мере в «девятку» я, кажется, попал. Хотелось немедленно опубликовать.
Как всегда, заклеил рукопись в конверт и, сопроводив личным письмом к Главному редактору Селезневу Г.Н. (моему доброму знакомому и еще со времен первых публикаций в газете «Смена»), послал в «Комсомольскую правду».
Поэма вышла в еженедельнике «Собеседник» - воскресном приложении к «Комсомолке». Тот же тираж – за десять миллионов, целая полоса да еще и на открытие номера.
А через пару дней позвонил Главный редактор «Собеседника» Тимофей Кузнецов: - Сейчас в комсомоле выдвижения на премию идут. Будем тебя рекомендовать, за поэмы…
Премию мне дали, и медаль, и денег в конверте. Сама Валентина Матвиенко, первый секретарь Обкома, руку трясла, даже в телевизор показали. На секретарской доске Дома писателей тоже поздравление появилось. Денег в конверте было не очень, но все же достаточно, чтобы «обмыть» событие в писательской кофейне на улице Воинова с настоящими друзьями.
* * *
В середине девяностого у меня вышло сразу три книжки. В Ленинграде - «Урочный час», в Москве - «Перекресток» и «Точка возврата». Солидный объем - где-то по три печатных листа каждая, да и тираж тоже: питерская книжка - десять тысяч, московские: одна - десять, другая - двадцать пять. Гонорары тоже соответствующие.
Но вот теперь, я, кажется, и, вправду, профи. Во всяком случае в том смысле, что могу кормиться от литературных трудов. Пора подавать в Союз. Вот только в какой? Ленинградское отделение СП вслед за московским «Апрелем» разделилось на два Союза. В одном, городском - мои старые друзья, с которыми я вместе начинал много лет назад - Олег Левитан, Володя Рекшан, Валера Суров. В другом, который все еще ЛО СП СССР - Горбовский, Кузнецов, Воронин, Грудинина…
Мы сидим с Олегом Левитаном в кафе писательского дома. Олег листает одну из моих, только что вышедших, книг «Урочный час». Он малость «под шафе», потому позерствует:
- Хочешь, я тебя к нам в Союз по одной этой книжке приму?
- Спасибо, Олег. Я уже решил, подаю в «старый» Союз. И потом, мне есть с чем туда идти, все-таки шесть книг...
Так, на самом излёте её истории я все же успел стать членом СП еще той, Большой страны.
* * *
Все обрушилось почти одномоментно. Страна, идеология, общественные институты, судьбы, карьеры, планы, накопления в чулках и на сберкнижках, цены в торговых рядах… То есть, цены-то как раз наоборот взлетели заоблачно, поражая обезумевших граждан невиданной наглостью, а их дырявые кошельки несчетным количеством нулей. А над страной витийствовали неслыханные и незнакомые доселе имена вкупе с отвратительными физиономиями их обладателей – Гайдар, Чубайс, Бурбулис…
Как называлось «ТО» время начала девяностых? Мне и сейчас трудно определиться с названием. Могу более-менее точно говорить только об ощущениях – безысходность, подавленность, непонимание и мерзость происходящего вокруг. Но времена, как известно, не выбирают. Надо как-то жить…
Что вместили в себя эти мои (да разве только мои!), почти десять лет, безвременья, безнадёги, выживания? За невостребованностью знаний и умения в собственной стране, я работал в нескольких западных энергетических компаниях, почти год стажировался в Америке, помотался по миру, второй раз женился и… не написал за это время почти ничего стоящего.
Впрочем, не уверен, что это кому-то тогда было нужно. Не нами изобретено и проверено – сначала хлеб, потом зрелища, в том числе и литература.
И все же, прав древний правитель – «и это прошло…». Полегчало, забрезжило..
* * *
Похоже, жизнь и, вправду, налаживается, в том смысле, в каком ее вообще можно назвать жизнью для большинства обитателей моей сегодняшней страны. После дефолтов и разора, чуть оклемался народ. Из Кремля ушел придурковатый старец, десять лет насиловавший страну, а пришел…, пока не знаю кто. Что будет дальше?.. Поживем – увидим.
Хотя, что собственно, может измениться? Опять стрелять, отнимать и делить? Да и много ли счастья в этом «отнятом или уворованном»? И в чем оно вообще, счастье?
Не берусь судить за всех. Скажу, а точнее попытаюсь, говорить только за себя, да и то не о счастье, а о своих ощущениях внутреннего комфорта.
Не знаю, как там будет завтра, а сегодня мне хорошо.
Хорошо от того, что мой труд, мои знания опять востребованы и, смею думать, полезны стране и людям. А еще мне за это неплохо платят, я могу позволить себе не думать о том, что у меня сегодня будет на обеденном столе и в каких ботинках мне выйти на улицу. Могу вместе с женой провести пару недель отпуска на испанском побережье и даже дальше, в Японии или в Австралии.
Хорошо от того, что у меня любящая, красивая жена, прекрасная семья и дом, и как бы это не звучало эгоистично и банально, нет в мире для меня сегодня ценности ценнее, и света нет светлей.
Хорошо потому, что судьба даровала мне возможность объехать весь мир, дружить и общаться с великими литераторами моего времени, с умными и достойными государственными людьми, с выдающимися учеными и менеджерами этой планеты.
А еще хорошо потому, что Господь дал мне это умение - писать. Меня публикуют в стране и даже в далекой Америке. У меня выходят книги: совсем недавно вышел последний сборник стихов «Лихолетье», а в питерском издательстве «Дума» уже готовится к публикации новый сборник пародий.
Да и эта, пятнадцатая моя книга, почти написана. У меня сегодня, несмотря на тяжкие для «слова» времена, все еще тысячи читателей, и «книжных», и «интернетовских», и у меня был звездный час, когда их было миллионы, и кто-то из них, надеюсь, все еще помнит мое имя.
И еще мне хорошо от того, что я все это сделал сам, не украл и не отнял.
Мне сегодня плохо от того, что плохо моей стране, от того, что большая часть ее обитателей не может сказать о своем «внутреннем комфорте», того же, что говорю я. И я тешу себя надеждой, что, может быть, своей работой в технике и скромным словом своим, я хотя бы немножко смогу помочь моей стране, и тем, кому сегодня в ней хуже, чем мне.
Тешу, хотя и понимаю, что от судьбы своей не может уйти, увы, ни страна, ни даже единый ее обитатель.
Вместо эпилога
Заключительные строки моей биографической повести, написаны почти десять лет тому назад. Многое изменилось с тех пор. Другое время, другая страна…
Лучше или хуже?
Мне думается, что сегодня, по прошествии двух десятилетий с момента потери той страны, подавляющему большинству "рожденных в СССР" становится ясно, какую страну мы потеряли и что обрели взамен. Об этом, собственно, и повествуют маленькие главки, личные цветные осколки воспоминаний, составившие крохотную часть великой мозаики ушедшего времени.
Что же касается творчества и персональной позиции автора, то сегодня, со всей прямотой и даже гордостью, я называю себя советским поэтом, ибо только та, по скудоумию преданная нами страна, с ее великой культурой и духовностью, могла воспитать во мне художника и гражданина, равно, как и в миллионах моих сограждан того времени.
Ибо невозможен ни яркий художник, ни гражданин в стране алчности, несправедливости, разящих нищеты и богатства, в стране, начисто лишенной мечты или хотя бы простенькой, но светлой общей идеи. Пустая душа не рождает да и не поет добрых песен.
В обретении такой мечты, такой общей идеи я вижу возрожденное будущее моей страны и очень надеюсь, что это скоро свершится.
Более подробно с прозой А.Ковалева можно познакомиться здесь:
http://lit.lib.ru/k/kowalew_a_n/indexdate.shtml